Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердце Джема вдруг исполнилось странной радости: только Мэри была дана такая власть утешить его. Он молчал, словно боясь словом или жестом разрушить очарование счастливой минуты, когда нежная рука девушки касалась его, а ее мелодичный голос нашептывал ему на ухо ласковые слова. Да, это было нехорошо, Джем почти ненавидел себя за это — ведь в дом его вошли смерть и горе, — и все же он был счастлив, он был на вершине блаженства, оттого что Мэри так говорила с ним.
— Не надо, Джем, прошу тебя: не надо, — снова прошептала она, объясняя его молчание только горем.
Джем не выдержал. Он взял ее руку в свои сильные, но дрожавшие сейчас пальцы и сказал таким тоном, от которого ее настроение сразу изменилось:
— Мэри, я почти ненавижу себя — ведь братья мои лежат мертвые, а отец с матерью в таком горе, и все же я готов отдать за эту минуту всю прожитую мною жизнь. И ты знаешь, Мэри, — (тут она попыталась высвободить руку из его пальцев), почему мне так хорошо.
Да, она знала — в этом он не ошибался. Но когда Джем повернулся, чтобы прочесть ответ на дорогом лице, он увидел неподдельную растерянность, граничащую с досадой, и страх, который он принял за отвращение.
Он выпустил ее руку, и Мэри поспешно вернулась к Элис.
«Какой я дурак, какой негодяй! Да как я мог, когда в доме такая беда, говорить ей о любви. Неудивительно, что она и смотреть не хочет на такого бездушного себялюбца».
Отчасти чтобы избавить ее от своего присутствия, отчасти следуя велению сердца, отчасти, пожалуй, из желания поскорее искупить свою вину, разделив горе родителей, Джем вскоре отправился наверх, в комнату, где царила смерть.
Мэри машинально помогала Элис, хлопотавшей всю эту долгую ночь напролет, но Джема она больше не видела. Он так и не спустился сверху до зари, когда Мэри решила, что теперь можно безбоязненно идти домой по тихим пустынным улицам и немного поспать перед работой. Она попросила Элис передать ее соболезнования Джорджу и Джейн Уилсон, помедлила, не зная, можно ли оставить ласковую весточку Джему, но передумала и вышла на улицу, залитую ярким солнечным светом, столь непохожим на сумрак комнаты, которую посетила смерть.
Ее сомкнувшимся очам
Предстал иной рассвет.
Мэри прилегла на постель не раздеваясь и, то ли от этого, то ли оттого, что через слуховое окно в комнату проникал яркий свет, то ли от чрезмерного возбуждения, долго не могла заснуть. Она думала о Джеме, о том, как он держался с ней, о его словах. Нельзя сказать, чтобы они явились для нее неожиданностью: она давно знала о его чувствах, но все же предпочла бы, чтобы он был менее прямолинеен.
«Как неприятно, — думала она, — что он так неверно меня понимает: стоит мне сказать обычное доброе слово, и глаза его начинают сиять, а щеки заливает румянец. До чего же мне тяжело! Ведь отец и Джордж Уилсон — старые друзья, а мы с Джемом знаем друг друга с детства. Меня так и тянет утешить его, когда он чем-то огорчен. А сегодня — ну зачем мне понадобилось подходить к нему, когда говорить с ним должна была бы тетка. Ведь он нисколько мне не нравится, и все же, если я не слежу за собой, я разговариваю с ним так ласково! Нет, не умею я, видно, вести себя как надо: то сдерживаюсь и бываю холодна с ним как лед, а если говорю как обычно, получается уж очень нежно. А ведь я почти помолвлена с другим, и этот другой куда красивее Джема. Правда, лицо Джема мне нравится гораздо больше, а раз нравится, то уж тут ничего не поделаешь. Ну да ничего: когда я стану миссис Гарри Карсон, я, наверное, сумею сделать для Джема что-нибудь хорошее. Только скажет ли он мне за это спасибо? Ведь иной раз он бывает совсем бешеный, и, может, ему будет вовсе не по душе моя доброта, если я буду женой другого. Но нечего мучить себя — хватит о нем думать».
И, повернувшись на бок, она заснула, и приснилось ей то, что она часто видела в мечтах: как она после венчания возвращается из церкви в собственной карете, под звон колоколов, заезжает за отцом, который не может прийти в себя от удивления, и навсегда увозит его из старого, мрачного, населенного рабочим людом двора в роскошный дом, где у него будут газеты, журналы, трубки и он каждый день будет за обедом есть мясо, — целый день сможет есть мясо, если захочет.
Вот какие мысли поддерживали склонность Мэри к молодому мистеру Карсону, который, в отличие от простых тружеников, мог свободно распоряжаться своим временем и почти не пропускал дня, чтобы не встретиться с хорошенькой мастерицей; он увидел ее впервые в какой-то лавке, когда сопровождал делавших покупки сестер, и с тех пор не успокоился, пока во время своих ежедневных прогулок весьма непринужденно, хоть и почтительно, не завязал с ней беседы. Он сам себе признавался, что совсем потерял голову, и весь день бродил точно неприкаянный, дожидаясь случая — а с некоторых пор и не просто случая — увидеть ее. В ней трезвый ум и практическая сметка очаровательно сочетались с простодушными, нелепыми и романтическими представлениями, почерпнутыми из светских романов, которыми зачитывались мастерицы мисс Симмондс.
К тому же Мэри была честолюбива, и ее благосклонное отношение к мистеру Карсону в немалой степени объяснялось тем, что он был джентльменом, и притом богатым. В ее сердце бродила закваска, зароненная много лет тому назад тетей Эстер; немалую роль играла тут, возможно, и неприязнь, которую отец ее питал к богатым и знатным. Так уж противоречиво устроен человек, и все мы, начиная с Евы, грешным делом, считаем запретный плод самым сладким. Потому-то и Мэри предавалась мечтам, с наслаждением предвкушая, как она станет знатной дамой и будет вести праздную и приятную жизнь, составляющую удел знатных дам.
Когда мисс Симмондс бранила Мэри, девушка утешалась мыслью о том, что когда-нибудь она подкатит к мастерской в собственной карете, чтобы заказать себе платье у вспыльчивой, но доброй портнихи. Мэри доставляло удовольствие слышать восторженные отзывы о старших дочерях Карсона, признанных красавицах, вызывавших всеобщее восхищение, где бы они ни появлялись — на балах или на улице, на лошади или пешком, и представлять себе, как она будет